Франс — такой же чистейший француз, как Рабле и Вольтер, но вместе с тем и Годон чистейший — в родной земле чужеземец, уже коммунистам, а значит, и Второму и Третьему Интернационалу сочувствующий, мнимо или подлинно — это несущественно для Франса, потому что все в нем мнимо-подлинно: «есть, как бы не есть».
Древних сатиров и фавнов недаром любит он с родственной нежностью: он и сам, как они, двуестественен — полубог, полузверь; в верхней половине тела — француз, человек; в нижней — Годон, Хвостатый.
Надо отдать справедливость гению Франса: первый понял он чудо годоновской незримости, первый обнажился перед всем миром с таким же невинным бесстыдством, как делывал это (о чем рассказывает сам) перед нимфами Булонского леса, где проходившие мимо лесные сторожа, узнавая в нем Академика, Бессмертного, скромно потупляли глаза. То же делает он и в книге о Жанне д'Арк: так же перед Святою Девою обнажается, как перед теми лесными, грешными девами.
«Мнимое безумие Жанны разумнее всей нашей мудрости, потому что это — безумие мучеников — то, без чего люди никогда не создавали ничего великого… Все государства, империи, республики строятся только на жертвах». Это значит: «святая Дева Жанна — святая жертва за Францию». Так говорит человек, француз, а вот что говорит Годон, Хвостатый: «Вечные галлюцинации делали ее неспособной различать истину от лжи». Вечная ложь — «самообман» — одно из ее главных свойств. Все откровения Жанны — «вымысел некий», fictio quaedam, — соглашаются с Франсом, Годовом XIX века, судьи Жанны, отцы Святейшей Инквизиции, Годоны XV века. «Все посланничество Жанны — лишь гордая, пагубная и богохульная ложь». — «Вовсе не Жанна выгнала англичан из Франции; она скорее замедлила освобождение… Все поражения англичан объясняются очень естественно», — заключает Франс.
Более стыдлив и осторожен знаменитый врач душевных болезней Жорж Дюма, ставящий в своем ответе Франсу диагноз о «клиническом случае» Жанны: «Если у нее и была истерия, то для того только, чтобы сокровеннейшие чувства ее могли воплотиться в небесных виденьях и голосах… как бы открытая дверь, через которую входит в жизнь ее нечто божественное или то, что она считала божественным, — вот что такое истерия Жанны». В этом-то «или» — весь вопрос; здесь и проходит черта, отделяющая ложь от истины, — то, что «есть, как бы не есть», от того, что действительно есть. Надо сделать выбор между тем и этим. Слишком осторожный ученый Дюма выбора не делает, но за него делает Франс. Книгу свою о Жанне д'Арк кончает он явлением Жанны Ла Ферон, самозванки, второй Девы, более будто бы «святой», чем первая. Эта вторая Жанна, явившаяся в 1449 году, в 1456 году оказывается, к радости всех Годонов, тогдашних и нынешних, в том числе и Франса, наложницей монаха-расстриги, содержательницей дома терпимости, «распутною девкою».
«Дева-Девка», Pucelle-Putain, — звучит и в смехе Вольтера, как в брани английских ратных людей, Годонов, с Орлеанских окопов. Но и Вольтер двуестественен так же, как Франс. «Девка», — говорит Годон, Хвостатый; «мученица», — говорит человек, француз. «Жанну сожгли на костре, но она имела бы жертвенник в те героические дни, когда люди ставили своим освободителям жертвенники». Надо было бы опять сделать выбор между тем и этим. Но Вольтер его не делает; за него сделает Франс.
«Только одно гнуснее, чем суд над Жанной в 1431 году, — ее оправдание в 1456 году», — скажет не Годон, а француз наших дней. Можно бы прибавить: все почти «оправдания» — не только XV, но и следующих веков гнуснее, чем осуждения. «Вы говорите, что вы — судьи мои; но берегитесь, как бы ваш суд не оказался неправедным, потому что я воистину Божия посланница», — говорит Жанна судьям XV века; то же могла бы сказать она и судьям будущих веков. «Я себе кажусь Жанной д'Арк на суде», — скажет св. Тереза Лизьёская: участь обеих и в этом одна.
Старые Годоны честнее новых: те Жанну просто сожгли, а эти ставят ей плохенькие памятники, чугунные куклы, осеняют их в день ее годовщин самыми унылыми тряпками трех самых полинялых в мире цветов — Свободы, Равенства, Братства — и до следующего года сваливают вместе с прочим казенным хламом в полицейские участки Третьей Республики.
Но самое, может быть, страшное — то, что Жанну судит и Церковь так же надвое, как мир: то осуждает, то оправдывает, и второе хуже первого.
«Было ли дело ее Божеским или только человеческим, я не могу решить, — скажет в 1463 году, через семь лет после оправдания Жанны, знаменитый гуманист Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа Пий II. — Некоторые думают, что люди, стоявшие тогда во главе Франции, разделившись вследствие победы врага и не желая подчиняться никому из своих, прибегли к военной хитрости, чтобы остановить успехи англичан, полагая, что небесное посланничество Девы будет полезно для власти… ибо кто из людей дерзнул бы воле Божьей противиться? — решили они поставить Жанну во главе военных сил».
«Жанна была во всем удивления достойна, — скажет св. Антонин Флорентийский, почти современник Жанны, — но какой в ней действовал Дух — неизвестно. Думали, однако, что скорее Дух Святой». Думали, но не знали наверное, Святой Дух или Нечистый. Если этого не знают святые, то грешные люди тем более. «Имя Девы было столь велико и прославлено, что никто не смел ее судить ни в добре, ни во зле», — вспоминает летописец тех дней. И «Мещанин Парижский» тех же дней: «Это было существо под видом женщины, которое называли „Девою“, а чем оно было на самом деле, Бог знает».
Брат Ришар, францисканский монах, будущий духовник Жанны, при первой с нею встрече заклинает ее и кропит святой водой издали, чтобы узнать, от кого она — от Бога или от дьявола.