Площадь охранялась ста шестьюдесятью английскими ратными людьми. Множество любопытных теснилось на площади, и в окнах, и на крышах домов.
Жанну взвели на первый помост. Мэтр Николá Миди, доктор богословия, взойдя на тот же помост, произнес последнее «увещание милосердное», кончавшееся так:
— В мире, Жанна, гряди! Церковь больше не может тебя защищать и предает власти мирской.
А со второго помоста, судейского, монсиньор епископ Бовезский начал читать приговор:
— Именем Господним… мы объявляем тебе, Жанна, что должно тебе, как члену гнилому, быть из Церкви исторгнутой, дабы всех остальных членов не заразить… ибо вновь, отцом лжи соблазненная, отпала ты от Церкви и вернулась к злым делам твоим, как пес на блевотину… И мы исторгаем, извергаем тебя и предаем власти мирской, прося ее, умерив свой приговор, пощадить тебя от смерти и членовредительства…
Этой просьбой Церкви к власти мирской «милостиво поступить с осужденною» (потому что сожжение на костре считалось милостью по сравнению с другими, более жестокими казнями, например четвертованием) — Церковь, осуждая преступника на смертную казнь, очищалась от крови казнимого, ибо «Церковь от крови отвращается», Ecclesia abhorret a sauguine. Милует Церковь — государство казнит.
Но знали, конечно, все, чего эта просьба стоит: если бы мирская власть исполнила то, о чем просила Церковь, то оказалась бы такой же еретицей и богоотступницей, как осужденный, и навлекла бы на себя такой же приговор церковных властей. Все это знали, но делали вид, что не знают. Церковью возлагалась вина на государство, а государством — на Церковь, и оба были невинны: казнь совершалась, но никто не казнил.
Знали это все, и всем было тяжело, — мирянам так же, как людям Церкви, потому что перед этим простейшим и правдивейшим в мире существом — не могучей и страшной «ведьмой» и не великой Святою Девою, а грешною, слабою, маленькой девочкой Жанной эта ложь и лицемерие слишком были очевидны: надо было ее убить, сжечь на костре, свято, милосердно исполняя заповедь любви Христовой, и это было сверх сил человеческих.
После приговора и отлучения осужденной от Церкви все духовные лица сошли с помоста, потому что дело их было кончено: отлученная предана в руки властей мирских, и теперь начиналось их дело.
Жанна стала на колени, сложила руки на груди и подняла глаза к небу. Многие англичане плакали, а другие смеялись или только делали вид, что смеются, и кричали священнику-тюремщику, мессиру Массие, продолжавшему увещевать Жанну:
— Что же, попы, здесь нам и обедать, что ли?
Участь Жанны, отлученной от Церкви, надо было решить, согласно с церковными законами, представителю власти мирской — городскому голове Руана, байльи, мэтру Жану Ле-Бутельэ, который тут же присутствовал, окруженный членами городского правления, асессорами. Но, слишком усердный слуга англичан, он так спешил или так растерялся, что забыл, что прежде, чем виновную казнить, должно ее осудить и произнести над нею приговор.
— Делай, что надо! — крикнул он палачу, кивнув ему головой на Жанну, и тот повел ее на белый гипсовый помост с поленницей дров для костра.
Женская, длинная, белая, серою густо пропитанная рубаха была на Жанне и картонная, тоже пропитанная серою, остроконечная, желтая на бритой голове, митра — шутовской, ведьмин колпак, с такою же, как на столбовой дощечке, надписью большими черными буквами: «Еретица, Вероотступница, Идолопоклонница».
Белая Дева на белом помосте — белая Лилия Франции или самого Благовещения:
Радуйся, Благодатная!
— О, Руан, Руан! Как бы тебе за меня не пострадать! — воскликнула Жанна, взойдя на высокий помост, откуда виден был город. И «дочерь Божия» заплакала о городе своем так же, как Сын Божий о своем Городе плакал:
Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел Я собрать чад твоих, как птица — птенцов своих под крылья, и вы не захотели! (Лк. 13, 34).
Слезы были на глазах у кардинала Винчестера, того самого, что «никогда не входил в церковь без того, чтоб не пожелать в молитве смерти врагу». Сам епископ Бовезский, «убийца» Жанны, вытирал глаза от непритворных, может быть, слез.
— Я хотел бы, чтоб душа моя была там же, где ее душа! — тяжело вздохнул мэтр Жак Алеспэ, ученый богослов и каноник.
— Крест, дайте мне крест! — просит Жанна.
Кто-то из англичан, вынув два сучка из приготовленного для растопки хвороста и сложив их в виде креста, подал ей, и, благоговейно поцеловав их, она положила их себе под одежду, на грудь. Брат Изамбер побежал и принес ей из церкви настоящий крест. Жадно схватив его и прижав к груди, она не выпускала его из рук, пока руки были свободны, а когда привязали их к столбу, просила держать крест перед нею так, чтобы могла видеть его до конца.
Брат Изамбер и брат Мартин взошли с ней на костер и стояли на нем до той минуты, когда в подожженном хворосте затрещало пламя.
— Что же вы стоите? — крикнула им Жанна, думая и в эту последнюю минуту не о себе, а о других. — Сходите же, сходите скорей! Крест только держите, чтобы мне видеть его до конца!
Братья сошли, но стали тут же, у самого костра, и брат Изамбер поднял крест так высоко, что Жанна могла его видеть.
— Нет, Голоса не обманули меня! Бог меня послал! — воскликнула она, глядя сквозь дым и пламя на крест.
Чтобы сократить и облегчить муки сжигаемых, палач обыкновенно подбавлял к сухим дровам зеленых веток или соломы так, чтобы жертва задохлась в густом дыму прежде, чем сгореть в огне. Но Жаннин палач этого сделать не мог, потому что костер был слишком высок, а может быть, и потому, что, помня совершенные «ведьмой» или Святой чудеса, побоялся это сделать, так что Жанне предстояло не задохнуться в дыму, а сгореть в огне.